Переводы Бирштейна 2
11/3/26 14:44Продолжаем тему рассказов Йосла Бирштейна.
Начало тут.
Ещё пять текстов из книги "Рассказы из области покоя".
Дорога
Я прогуливался по улицам Иерусалима и встал в очередь к автобусу. Остановка 18 маршрута, между двумя и тремя пополудни. На солнце было чрезвычайно жарко, да и очередь была так себе: невысокая худая женщина с сигаретой во рту и старик, который стоял лицом к стене и что-то бормотал себе под нос.
На первый взгляд мне показалось, что это мой сосед с четвёртого этажа. Может, из-за высокой меховой шляпы - и это в сентябре. А может, из-за винного перегара, которым от него разило.
Я приблизился к нему со спины, незаметно, шаг за шагом, не смотря на него, чтобы услышать, что он там бормочет себе.
Он говорил со стеной: "Спасибо, спасибо, спасибо..."
Двумя руками гладил камни и просил её, чтобы та сдвинулась и дала ему пройти.
Худая женщина стояла неподвижно. Дым от её сигареты тянулся длинным хвостом и сгибался. Её собственная спина тоже была слегка согнута, как и столбик пепла на сигарете. Парикмахерская напротив остановки была закрыта, в её витрине виднелся парик. Пробежала собака.
Подошёл полицейский. Шагал медленно, уверенно. На шевроне у него было три буквы "v", а усы у него были четвёртой, только перевёрнутой. Он посматривал на старика у стены. Сперва короткий взгляд, потом пристальный. Он подошёл к нему и похлопал его по плечу. Осторожно. Вежливо. Объяснил ему что-то на иврите, помогая жестами, затем попробовал на другом языке. Правильная дорога с другой стороны, вдоль улицы, сказал ему. Он мягко развернул старика и показал рукой, где идёт улица.
Старик, высокий и прямой, как палка, повернулся к нему и приподнял шляпу. Склонил голову: "Спасибо, спасибо, спасибо" - и на его небритом лице прорезались морщины улыбки.
Так он стоял и косился на полицейского, который не спеша удалялся по улице, вполне довольный собой. Потом покосился на невысокую женщину и на её окурок. Незагашенный окурок катился по краю тротуара, оставляя за собой тонкую нить дыма. И когда они исчезли - полицейский за поворотом и женщина в автобусе - и остался только парик напротив, старик отвернулся от улицы. Он гладил камни и продолжал упрашивать стену, чтобы та сдвинулась и дала ему пройти.
Банковский служащий в отделении на Кинг Джордж
Клерк в отделении банка на улице Кинг Джордж решил, что я явился в неудачный день. Как я успел заметить, в тот день зал был набит пенсионерами, жаждущими получить свою месячную пенсию от Битуах Леуми или Дор Ледор (пенсионная касса). Один из таких пенсионеров постоянно ёрзал и подпрыгивал на месте, несмотря на то, что очередь была огромная и не двигалась. Да что там ёрзал, он просто трясся всем телом, и палка его, которую он повесил себе на шею, тоже тряслась вместе с ним.
"Он мешает мне работать", - сказал мне клерк и попросил, чтобы я подошёл к пенсионеру и подвёл его к его столу. Он уж позаботится, хоть это и сверх правил, чтобы этот человек прошёл без очереди.
Старик, услышав весть, заулыбался. Даже один глаз его, чуть больше другого, заулыбался за стёклами очков. Он уже не помнил, что совсем недавно, когда мы стояли снаружи, обменялись парой слов. Стеклянные двери банка были закрыты, а он стучал по ним дрожащим кулаком с зажатой в нём палкой. Но банки не открывают двери раньше срока.
Люди на улице ждали часами открытия, с банковскими бумагами в руках. Одна женщина сидела на тротуаре - несмотря на летнее утро, закутанная в ворох цветных одёжек. У столба стоял высокий и худой человек с бородой и в ночной рубашке - обе они были длинные и белые. Обстановка была нервозная.
Однажды, когда я работал ночным сторожем в доме престарелых, видел, как начинается день выплат - ещё накануне. Люди отбрасывают сомнения, начинают проверять каждый клочок бумаги. Перекладывают документы из кармана в карман, ссорятся, секретничают. Утром встают в несусветную рань, когда за окнами ещё серо, снова и снова волокутся в туалет, как из-за волнения, так и потому что впереди долгое ожидание, вдруг придётся искать туалет, а за это время потеряется очередь.
Я подвёл дрожащего старика к столу, и клерк положил его деньги к нему в карман, заколов его для верности английской булавкой. С подписью начались проблемы. Три раза ручка выпадала из его дрожащих пальцев, но старик настаивал, что должен написать своё имя полностью: Хаим Бен-Цион Цимховицки. Клерк и я старались не обращать внимания на его попытки. Одной рукой он держал вторую, и они обе рывками приближались к бумаге.
"В мире есть много такого, чего не стоит стыдиться", пробормотал клерк и крикнул, чтобы кто-нибудь в зале придержал дверь пошире для старика. И повернулся выжидательно ко мне. Но не успел я и выхватить свои бумаги из папки, как у стола опять нарисовался тот старик. С просьбой проверить его подпись на документе. Ему показалось, что он плохо расписался и он должен сделать это снова. Никакие слова клерка о том, что деньги уже у него в кармане, а документ в кассе - действия не возымели. Старик твёрдо стоял на своём и не двигался с места.
Цветастая женщина сидела в кресле и пересчитывала банкноты в своей широкой пазухе. Худой человек с бородой и в ночной рубашке считал деньги, отвернувшись к стене, будто молился. Когда клерк вернулся с подписанной ведомостью и положил её на стол, старый пенсионер медленно-медленно наклонял голову, пока его увеличенный глаз не упёрся прямо в этот красный листок бумаги.
Что я делал первые дни в Австралии?
Чем я занимался первое время в Австралии, когда приехал туда в возрасте 16 лет? Пришивал карманы к плащам на швейной фабрике да читал книги, чтоб развеять скуку. Ежедневно ездил на работу на электричке, а по вечерам зачитывал бабушке одно или пару стихотворений, которые я сочинял на идише. Она всё советовала мне показать их настоящему писателю - мол, в Мельбурне живёт такой, по имени Пинхас Голдхар. Только адреса его она не знала. Как она себе представляла, он, конечно, должен сидеть в библиотеке "Кадима" и листать книги.
Я не набрался смелости спросить про него у старого библиотекаря, который был глухой да к тому же вечно сердился на меня, что я так быстро меняю книги. Такой ритм был ему непривычен. Его обычные читатели появлялись самое большее пару раз в год выбрать книгу потолще, чтобы было что почитать. У меня проблем с выбором не было, и когда библиотека была открыта - два или три раза в неделю - я хватал всё, что подворачивалось под руку. Но Пинхаса Голдхара ни разу там не видел.
Бабушка удивлялась. Может, она неверно услышала - или, может, этот Голдхар ненастоящий писатель, если он не проводит все свои дни среди книг? Она чувствовала моё раздражение. Я сделался молчуном, вечно чесался в ушах и между ног. Меня сердил один очкастый дядька в электричке, который был с виду похож на итальянского эмигранта. Он вечно норовил сесть возле меня и коситься на квадратные буквы еврейского шрифта в моей книге. Просто прилипал своим тяжёлым взглядом поверх очков и следил, как я переворачиваю страницы в обратную сторону слева направо. Когда раздражение моё усиливалось, я открывал книгу до половины - пусть повытягивает шею, итальяшка, если он такой любопытный. Книги, которые я читал, не разгоняли скуку в моей жизни. Я продолжал наполнять свою тетрадь стихотворениями.
"Да может он и не существует вовсе", - сказал я как-то бабушке. Мы сидели в тот вечер у горящего камина, бабушка листала "Цеена урээна" (библейские истории для женщин), а я - с толстым томом, будто заразился от тех престарелых читателей, что предпочитают книгу потолще.
В следующий раз, когда я уселся в электричке на своё постоянное место возле окна, оказалось, что я перепутал книги и взял с собой бабушкину. Я листал и листал её - и задержался на главе "Чистый источник", где рассматривались правовые отношения мужчин и женщин. В этот раз я держал книгу полностью раскрытой, чтобы итальянцу тоже было видно. Пусть порадуется огласованным буквам, не вытягивая шею.
Он замер, глядя на книгу. И вдруг неожиданно положил на неё руку и сказал на идиш, что больше не может сдерживаться. Месяцами молчал и не вмешивался, несмотря на то, что порядок моего чтения сводил его с ума. Он не мог понять, что я за читатель такой. Поэзия, бульварный роман, философия Ганди, статьи о деревьях в Аргентине... В какой-то момент он решил, что я просто читаю книги в алфавитном порядке и успокоился. И вот вчера увидел в моих руках "Женщину и социализм" Августа Бебеля, а сегодня - религиозные законы о женщинах в "Цеена урээна".
Он захотел узнать, кто я такой, а сам скромно представился: "Пинхас Голдхар".
И утонул в море
Ещё в поезде мой друг Йосл Бергнер поведал мне имя той девушки, которая стояла сейчас внизу одиноко на причале и махала нам руками. Наш пароход вот-вот собирался отчалить.
- Малкеле.
Она провожала его из Варшавы до польского порта Гдыня - а это была довольно долгая поездка в те времена для барышни шестнадцати (а то и меньше) лет. Длинноногая, с косой, зелёный берет лихо заломлен на сторону по моде 30-х, подчёркивая тонкую шею. У Йосла тоже была тогда тонкая шея, при нужде он её вытягивал чуть ли не вдвое.
По длине его шеи, которую он тянул над палубными поручнями, я понял, отчего он так проталкивался, чтобы первым пройти таможенный досмотр. Весь его багаж состоял из одного чемодана, набитого письмами и рукописями. Они принадлежали его отцу, поэту Мелеху Равичу, который в то время жил на отдалённом континенте Австралия.
Однако же именно бумаги вкупе с буйным блондинистым чубом на голове высокого горделивого юноши как раз усилили подозрения польского таможенника, который решил, что перед ним опасный коммунист, развозящий по миру запрещённую литературу. Таможенник позвал коллегу, тот - ещё одного, Йосла долго мурыжили, но в итоге отпустили. Он тут же попросился наверх, на палубу, чтобы попрощаться оттуда со своей девушкой, которая ждала его на причале, но его стали задерживать и напомнили, что он должен ещё пройти парикмахера. Польские власти тогда запрещали эмигрантам покидать государство с волосами на голове, и поэтому стригли всех налысо без разбора - и мужчин, и женщин, прямо там же, рядом с таможенным залом.
И в этот раз Йосл тоже протолкался первым и попытался сунуть парикмахеру на лапу - чтобы тот только оставил его чуб несрезанным.
"Дважесшче злоты! (двадцать злотых)", - успел я услышать, пока он не пропал из виду.
Через какое-то время после этого вопля Йосл вышел, полностью стриженный, как ощипанная курица. Не медля ни минуты, он прикрыл срам картузом с широким козырьком, который он выхватил из чемодана, и поспешил наверх на палубу.
Когда на причале отвязали канаты и пароход стал медленно отплывать, Малкеле усилила ритм своих маханий. Одной рукой махала, а второй посылала воздушные поцелуи и прочие знаки вечной любви. Она бежала вдоль причала, и казалось, что её лихо заломленный берет вот-вот сорвётся с головы и полетит, несомый ветром, в море. Но сорвался как раз не берет, а картуз - с головы Йосла. Девушка остановилась. По её застывшему взгляду можно было судить о степени лысости Йосла, вышедшего из-под лап польского стригаля.
Она перестала посылать воздушные поцелуи, да и махать тоже. Йослов картуз с широким козырьком покачивался на волнах. Мы смотрели, как он поднимается и опускается, вверх и вниз, вверх и вниз - пока, наконец, он не ушёл под воду.
Иногда я спохватываюсь
Иногда я спохватываюсь, что разговариваю с людьми, которые давно умерли. Вот, например, сейчас говорил с Авраамом Рейзиным. Хотел расспросить о том его коротком рассказе про мальчика, которого он повстречал сто лет назад в забытом местечке в России.
Янкеле его звали, вот как, вспомнил. Это же имя я произнёс недавно на Дне Независимости, когда увидел рядом с собой в праздничной толпе израильский флаг на тонком и длинном - чуть ли не пять метров - шесте. На другом конце шеста обнаружился карапуз ростом не выше коленей, которые его окружали.
"Зачем так высоко?" - спросил я.
"Чтобы меня увидели" - ответил малыш.
И мальчик Янкеле тоже хотел, чтобы его увидели. Был канун Песаха, когда молодой, подающий надежды писатель Авраам Рейзин вышел подышать воздухом, погружённый в мечты о том времени, когда его имя будет греметь в каждом еврейском доме в мире. И случайно услышал разговор стайки местных ребятишек, которые хвастались своими праздничными обновками.
Я как раз недавно перечитывал этот рассказ, стоя на стремянке в нижнем подвале Национальной библиотеки в Иерусалиме. Без лесенки бы не добрался до этой полки, где стояло пятнадцать толстых фолиантов оливкового цвета, написанных на идиш. Их никто не открывал полвека - если верить формулярам, приклеенным к титульным листам. Немного нынче в мире читателей на идише.
Но и брошюры с ивритским переводом тоже никто не касался. Она была там же - тонкая, в 16 пожелтевших страниц, косо прислонённая к последнему тому. И когда я её открыл, крупные буквы бросились мне в глаза.
Янкеле тоже хотел нарядиться во что-то новое и бросился бежать домой, изнывая от зависти к другим детям на улице. У одного была новая шапка, у другого - белая рубашка, у третьего - чёрные ботиночки. И даже у совсем мелкого пацана, который и говорить-то ещё толком не умел, была сестра, которая важничала вместо него - выпрастывала ему рубашку и демонстрировала его сокровище:
"Новые цицит!" (кисточки на углах рубахи у религиозных евреев).
Янкеле добежал до матери. Всю зиму шли разговоры о том, что ему надо бы справить новое пальто заместо драного, купить рубашку, шапку, носки - а если не то, не другое и не третье, так хотя бы зачинить штаны с дырой на коленке. И мать как раз успела до наступления праздника залатать эту дыру красной тканью.
Улица уже опустела, когда Янкеле поднял ногу повыше - чтобы все увидели. Все дети разбежались. Остался только один молодой поэт, который продолжал грезить в праздничной атмосфере. И вот ему-то и прокричал малец фразу, которая сопровождает меня уже долгие годы:
"А у меня новая заплата!"
Начало тут.
Ещё пять текстов из книги "Рассказы из области покоя".
Дорога
Я прогуливался по улицам Иерусалима и встал в очередь к автобусу. Остановка 18 маршрута, между двумя и тремя пополудни. На солнце было чрезвычайно жарко, да и очередь была так себе: невысокая худая женщина с сигаретой во рту и старик, который стоял лицом к стене и что-то бормотал себе под нос.
На первый взгляд мне показалось, что это мой сосед с четвёртого этажа. Может, из-за высокой меховой шляпы - и это в сентябре. А может, из-за винного перегара, которым от него разило.
Я приблизился к нему со спины, незаметно, шаг за шагом, не смотря на него, чтобы услышать, что он там бормочет себе.
Он говорил со стеной: "Спасибо, спасибо, спасибо..."
Двумя руками гладил камни и просил её, чтобы та сдвинулась и дала ему пройти.
Худая женщина стояла неподвижно. Дым от её сигареты тянулся длинным хвостом и сгибался. Её собственная спина тоже была слегка согнута, как и столбик пепла на сигарете. Парикмахерская напротив остановки была закрыта, в её витрине виднелся парик. Пробежала собака.
Подошёл полицейский. Шагал медленно, уверенно. На шевроне у него было три буквы "v", а усы у него были четвёртой, только перевёрнутой. Он посматривал на старика у стены. Сперва короткий взгляд, потом пристальный. Он подошёл к нему и похлопал его по плечу. Осторожно. Вежливо. Объяснил ему что-то на иврите, помогая жестами, затем попробовал на другом языке. Правильная дорога с другой стороны, вдоль улицы, сказал ему. Он мягко развернул старика и показал рукой, где идёт улица.
Старик, высокий и прямой, как палка, повернулся к нему и приподнял шляпу. Склонил голову: "Спасибо, спасибо, спасибо" - и на его небритом лице прорезались морщины улыбки.
Так он стоял и косился на полицейского, который не спеша удалялся по улице, вполне довольный собой. Потом покосился на невысокую женщину и на её окурок. Незагашенный окурок катился по краю тротуара, оставляя за собой тонкую нить дыма. И когда они исчезли - полицейский за поворотом и женщина в автобусе - и остался только парик напротив, старик отвернулся от улицы. Он гладил камни и продолжал упрашивать стену, чтобы та сдвинулась и дала ему пройти.
Банковский служащий в отделении на Кинг Джордж
Клерк в отделении банка на улице Кинг Джордж решил, что я явился в неудачный день. Как я успел заметить, в тот день зал был набит пенсионерами, жаждущими получить свою месячную пенсию от Битуах Леуми или Дор Ледор (пенсионная касса). Один из таких пенсионеров постоянно ёрзал и подпрыгивал на месте, несмотря на то, что очередь была огромная и не двигалась. Да что там ёрзал, он просто трясся всем телом, и палка его, которую он повесил себе на шею, тоже тряслась вместе с ним.
"Он мешает мне работать", - сказал мне клерк и попросил, чтобы я подошёл к пенсионеру и подвёл его к его столу. Он уж позаботится, хоть это и сверх правил, чтобы этот человек прошёл без очереди.
Старик, услышав весть, заулыбался. Даже один глаз его, чуть больше другого, заулыбался за стёклами очков. Он уже не помнил, что совсем недавно, когда мы стояли снаружи, обменялись парой слов. Стеклянные двери банка были закрыты, а он стучал по ним дрожащим кулаком с зажатой в нём палкой. Но банки не открывают двери раньше срока.
Люди на улице ждали часами открытия, с банковскими бумагами в руках. Одна женщина сидела на тротуаре - несмотря на летнее утро, закутанная в ворох цветных одёжек. У столба стоял высокий и худой человек с бородой и в ночной рубашке - обе они были длинные и белые. Обстановка была нервозная.
Однажды, когда я работал ночным сторожем в доме престарелых, видел, как начинается день выплат - ещё накануне. Люди отбрасывают сомнения, начинают проверять каждый клочок бумаги. Перекладывают документы из кармана в карман, ссорятся, секретничают. Утром встают в несусветную рань, когда за окнами ещё серо, снова и снова волокутся в туалет, как из-за волнения, так и потому что впереди долгое ожидание, вдруг придётся искать туалет, а за это время потеряется очередь.
Я подвёл дрожащего старика к столу, и клерк положил его деньги к нему в карман, заколов его для верности английской булавкой. С подписью начались проблемы. Три раза ручка выпадала из его дрожащих пальцев, но старик настаивал, что должен написать своё имя полностью: Хаим Бен-Цион Цимховицки. Клерк и я старались не обращать внимания на его попытки. Одной рукой он держал вторую, и они обе рывками приближались к бумаге.
"В мире есть много такого, чего не стоит стыдиться", пробормотал клерк и крикнул, чтобы кто-нибудь в зале придержал дверь пошире для старика. И повернулся выжидательно ко мне. Но не успел я и выхватить свои бумаги из папки, как у стола опять нарисовался тот старик. С просьбой проверить его подпись на документе. Ему показалось, что он плохо расписался и он должен сделать это снова. Никакие слова клерка о том, что деньги уже у него в кармане, а документ в кассе - действия не возымели. Старик твёрдо стоял на своём и не двигался с места.
Цветастая женщина сидела в кресле и пересчитывала банкноты в своей широкой пазухе. Худой человек с бородой и в ночной рубашке считал деньги, отвернувшись к стене, будто молился. Когда клерк вернулся с подписанной ведомостью и положил её на стол, старый пенсионер медленно-медленно наклонял голову, пока его увеличенный глаз не упёрся прямо в этот красный листок бумаги.
Что я делал первые дни в Австралии?
Чем я занимался первое время в Австралии, когда приехал туда в возрасте 16 лет? Пришивал карманы к плащам на швейной фабрике да читал книги, чтоб развеять скуку. Ежедневно ездил на работу на электричке, а по вечерам зачитывал бабушке одно или пару стихотворений, которые я сочинял на идише. Она всё советовала мне показать их настоящему писателю - мол, в Мельбурне живёт такой, по имени Пинхас Голдхар. Только адреса его она не знала. Как она себе представляла, он, конечно, должен сидеть в библиотеке "Кадима" и листать книги.
Я не набрался смелости спросить про него у старого библиотекаря, который был глухой да к тому же вечно сердился на меня, что я так быстро меняю книги. Такой ритм был ему непривычен. Его обычные читатели появлялись самое большее пару раз в год выбрать книгу потолще, чтобы было что почитать. У меня проблем с выбором не было, и когда библиотека была открыта - два или три раза в неделю - я хватал всё, что подворачивалось под руку. Но Пинхаса Голдхара ни разу там не видел.
Бабушка удивлялась. Может, она неверно услышала - или, может, этот Голдхар ненастоящий писатель, если он не проводит все свои дни среди книг? Она чувствовала моё раздражение. Я сделался молчуном, вечно чесался в ушах и между ног. Меня сердил один очкастый дядька в электричке, который был с виду похож на итальянского эмигранта. Он вечно норовил сесть возле меня и коситься на квадратные буквы еврейского шрифта в моей книге. Просто прилипал своим тяжёлым взглядом поверх очков и следил, как я переворачиваю страницы в обратную сторону слева направо. Когда раздражение моё усиливалось, я открывал книгу до половины - пусть повытягивает шею, итальяшка, если он такой любопытный. Книги, которые я читал, не разгоняли скуку в моей жизни. Я продолжал наполнять свою тетрадь стихотворениями.
"Да может он и не существует вовсе", - сказал я как-то бабушке. Мы сидели в тот вечер у горящего камина, бабушка листала "Цеена урээна" (библейские истории для женщин), а я - с толстым томом, будто заразился от тех престарелых читателей, что предпочитают книгу потолще.
В следующий раз, когда я уселся в электричке на своё постоянное место возле окна, оказалось, что я перепутал книги и взял с собой бабушкину. Я листал и листал её - и задержался на главе "Чистый источник", где рассматривались правовые отношения мужчин и женщин. В этот раз я держал книгу полностью раскрытой, чтобы итальянцу тоже было видно. Пусть порадуется огласованным буквам, не вытягивая шею.
Он замер, глядя на книгу. И вдруг неожиданно положил на неё руку и сказал на идиш, что больше не может сдерживаться. Месяцами молчал и не вмешивался, несмотря на то, что порядок моего чтения сводил его с ума. Он не мог понять, что я за читатель такой. Поэзия, бульварный роман, философия Ганди, статьи о деревьях в Аргентине... В какой-то момент он решил, что я просто читаю книги в алфавитном порядке и успокоился. И вот вчера увидел в моих руках "Женщину и социализм" Августа Бебеля, а сегодня - религиозные законы о женщинах в "Цеена урээна".
Он захотел узнать, кто я такой, а сам скромно представился: "Пинхас Голдхар".
И утонул в море
Ещё в поезде мой друг Йосл Бергнер поведал мне имя той девушки, которая стояла сейчас внизу одиноко на причале и махала нам руками. Наш пароход вот-вот собирался отчалить.
- Малкеле.
Она провожала его из Варшавы до польского порта Гдыня - а это была довольно долгая поездка в те времена для барышни шестнадцати (а то и меньше) лет. Длинноногая, с косой, зелёный берет лихо заломлен на сторону по моде 30-х, подчёркивая тонкую шею. У Йосла тоже была тогда тонкая шея, при нужде он её вытягивал чуть ли не вдвое.
По длине его шеи, которую он тянул над палубными поручнями, я понял, отчего он так проталкивался, чтобы первым пройти таможенный досмотр. Весь его багаж состоял из одного чемодана, набитого письмами и рукописями. Они принадлежали его отцу, поэту Мелеху Равичу, который в то время жил на отдалённом континенте Австралия.
Однако же именно бумаги вкупе с буйным блондинистым чубом на голове высокого горделивого юноши как раз усилили подозрения польского таможенника, который решил, что перед ним опасный коммунист, развозящий по миру запрещённую литературу. Таможенник позвал коллегу, тот - ещё одного, Йосла долго мурыжили, но в итоге отпустили. Он тут же попросился наверх, на палубу, чтобы попрощаться оттуда со своей девушкой, которая ждала его на причале, но его стали задерживать и напомнили, что он должен ещё пройти парикмахера. Польские власти тогда запрещали эмигрантам покидать государство с волосами на голове, и поэтому стригли всех налысо без разбора - и мужчин, и женщин, прямо там же, рядом с таможенным залом.
И в этот раз Йосл тоже протолкался первым и попытался сунуть парикмахеру на лапу - чтобы тот только оставил его чуб несрезанным.
"Дважесшче злоты! (двадцать злотых)", - успел я услышать, пока он не пропал из виду.
Через какое-то время после этого вопля Йосл вышел, полностью стриженный, как ощипанная курица. Не медля ни минуты, он прикрыл срам картузом с широким козырьком, который он выхватил из чемодана, и поспешил наверх на палубу.
Когда на причале отвязали канаты и пароход стал медленно отплывать, Малкеле усилила ритм своих маханий. Одной рукой махала, а второй посылала воздушные поцелуи и прочие знаки вечной любви. Она бежала вдоль причала, и казалось, что её лихо заломленный берет вот-вот сорвётся с головы и полетит, несомый ветром, в море. Но сорвался как раз не берет, а картуз - с головы Йосла. Девушка остановилась. По её застывшему взгляду можно было судить о степени лысости Йосла, вышедшего из-под лап польского стригаля.
Она перестала посылать воздушные поцелуи, да и махать тоже. Йослов картуз с широким козырьком покачивался на волнах. Мы смотрели, как он поднимается и опускается, вверх и вниз, вверх и вниз - пока, наконец, он не ушёл под воду.
Иногда я спохватываюсь
Иногда я спохватываюсь, что разговариваю с людьми, которые давно умерли. Вот, например, сейчас говорил с Авраамом Рейзиным. Хотел расспросить о том его коротком рассказе про мальчика, которого он повстречал сто лет назад в забытом местечке в России.
Янкеле его звали, вот как, вспомнил. Это же имя я произнёс недавно на Дне Независимости, когда увидел рядом с собой в праздничной толпе израильский флаг на тонком и длинном - чуть ли не пять метров - шесте. На другом конце шеста обнаружился карапуз ростом не выше коленей, которые его окружали.
"Зачем так высоко?" - спросил я.
"Чтобы меня увидели" - ответил малыш.
И мальчик Янкеле тоже хотел, чтобы его увидели. Был канун Песаха, когда молодой, подающий надежды писатель Авраам Рейзин вышел подышать воздухом, погружённый в мечты о том времени, когда его имя будет греметь в каждом еврейском доме в мире. И случайно услышал разговор стайки местных ребятишек, которые хвастались своими праздничными обновками.
Я как раз недавно перечитывал этот рассказ, стоя на стремянке в нижнем подвале Национальной библиотеки в Иерусалиме. Без лесенки бы не добрался до этой полки, где стояло пятнадцать толстых фолиантов оливкового цвета, написанных на идиш. Их никто не открывал полвека - если верить формулярам, приклеенным к титульным листам. Немного нынче в мире читателей на идише.
Но и брошюры с ивритским переводом тоже никто не касался. Она была там же - тонкая, в 16 пожелтевших страниц, косо прислонённая к последнему тому. И когда я её открыл, крупные буквы бросились мне в глаза.
Янкеле тоже хотел нарядиться во что-то новое и бросился бежать домой, изнывая от зависти к другим детям на улице. У одного была новая шапка, у другого - белая рубашка, у третьего - чёрные ботиночки. И даже у совсем мелкого пацана, который и говорить-то ещё толком не умел, была сестра, которая важничала вместо него - выпрастывала ему рубашку и демонстрировала его сокровище:
"Новые цицит!" (кисточки на углах рубахи у религиозных евреев).
Янкеле добежал до матери. Всю зиму шли разговоры о том, что ему надо бы справить новое пальто заместо драного, купить рубашку, шапку, носки - а если не то, не другое и не третье, так хотя бы зачинить штаны с дырой на коленке. И мать как раз успела до наступления праздника залатать эту дыру красной тканью.
Улица уже опустела, когда Янкеле поднял ногу повыше - чтобы все увидели. Все дети разбежались. Остался только один молодой поэт, который продолжал грезить в праздничной атмосфере. И вот ему-то и прокричал малец фразу, которая сопровождает меня уже долгие годы:
"А у меня новая заплата!"